Мих. Лифшиц
Ленинизм и художественная критика

Опубликовано: "Литературная газета". 1936. №4, 20 января. С. 3-4.;

Воспроизводится по: Собрание сочинений в трех томах. Том II. Москва, "Изобразительное искусство", 1986, С. 186 - 196.


С некоторых пор принято много писать о недостатках нашей критической литературы. Недостатки ее действительно велики. Чтобы помочь нашей критике, предлагалось немало различных средств. Писали, например, что нужны только умные статьи, что всякий критик должен обладать художественным вкусом, что он обязан быть честным и смелым в обличении пороков, но пуще всего ему следует быть талантливым.

Все это, конечно, верно. Если человек глуп и нечестен, его нельзя пускать даже на порог литературы. Если есть основание думать, что он бездарен или труслив, - держите его подальше от общения с читателем. Но это далеко не все. Разве мало честных и талантливых людей? Странно было бы сомневаться в этом. Почему же столько пишут о недостатках нашей критической литературы? Видимо, здесь проявляется влияние других причин.

Слушая бесконечные разговоры об уме и таланте, невольно вспоминаешь одно из действующих лиц комедии Шекспира "Много шума из ничего". Старый забавник Догберри поучает ночного сторожа Сиколя: "Счастливая внешность есть дар обстоятельств, а искусство читать и писать дается природой". Так рассуждают и многие из наших литераторов. Они уверены в том, что ум и талант - дело наживное, но молчаливо предполагают, что искусство читать и писать дается природой. В действительности бывает иначе. Проповедуйте сколько угодно вкус и талант, если их нет, вся ваша проповедь - пустая мораль, если же они налицо, эта проповедь столь же бесплодна и не нужна. На деле подобные рассуждения приводят к тому, что критика начинает придавать себе "счастливую внешность" при помощи искусственных прикрас.

Но существует другая сторона - искусство читать и писать. И вопреки изречению старого Догберри, это искусство не природой дается, а только долгим упорным трудом. Сюда бы как раз и направить свое усердие нашим моралистам. Однако люди охотнее сознаются в своей бездарности, чем в отсутствии знаний, хотя последнее легче исправить.

Говоря кратко и без предисловий, нашей критике не хватает искусства читать и писать в духе ленинизма. Вот настоящая причина ее недостатков. Конечно, многие идеи Ленина, столь популярные у нас после Октября, широко известны в литературной среде. Но по старому верному правилу - известное не есть еще познанное. А ленинизм - это наука, и что не говорите, она требует точного знания.

Принято думать, что знание, или, скорее, какое-то чувство ленинизма, дано нам природой, и только счастливую литературную внешность нужно приобрести при помощи собственных усилий. Но, как уже говорилось выше, это предрассудок. Если что-нибудь дано нам природой или, точнее, старой-престарой, вошедшей в привычку традицией, то скорее всего пережитки догматического марксизма, марксизма старой социал-демократической школы, которые нужно преодолеть посредством сознательного труда. Речь идет об остатках того изложения исторического материализма, которое содержится в брошюрах и книгах Каутского, Плеханова, Гортера, отчасти Лафарга, отчасти Меринга[1]. Старшее поколение наших критиков училось истолкованию идеологических явлений из этих брошюр и книг. Вместе с зернами истины оно извлекло оттуда много ходячих, неправильных догм. Более молодое поколение усвоило это наследство с прибавлением ультралевой схематики в духе Богданова, социологических абстракций Бухарина или Фриче. Живому марксизму все еще нужно прокладывать себе дорогу сквозь тучу подобных искажений.

За последнее время наша печать уделяет много внимания критике всем надоевших социологических схем. Необходимо признать, что головы многих литературных деятелей все еще засорены всевозможными пустяками. То сущностью творчества Пушкина объявят лакейство, то Гоголя сделают представителем помещиков-барщинников, а недавно мы читали в газетах, что один не в меру ретивый редактор запретил слово "юноша" как буржуазное. Принято все это относить за счет обыкновенной человеческой глупости. И действительно, глупости здесь немало, но в этой глупости есть своя система.

Теперь уже недостаточно просто высмеивать отдельные карикатуры вульгарно-социологического типа. Совершенно очевидно, что они вытекают из одностороннего и неправильного понимания марксизма. Социологическая дребедень не становится лучше там, где она выражена в более умной, более осторожной, более обтекаемой форме. В конце концов, что у трезвого на уме, то у пьяного на языке.

Но что же у трезвого на уме? Какая система взглядов лежит в основе всем надоевших социологических схем? Для ответа на этот вопрос нужно обратиться к фактическому основателю социологической школы в марксистской критике - Г.В.Плеханову. Собственные писания Плеханова меньше всего можно назвать вульгарными, и тем не менее схемы вульгарной социологии происходят именно из этого источника.

Чтобы убедиться в правильности нашего предположения, возьмем следующий пример. Недавно на страницах "Литературной газеты" был подвергнут публичному осмеянию учитель образцовой школы в Улан-Уде. Этот социолог дал своим ученикам следующую характеристику Л.Н.Толстого: "Л.Н.Толстой - представитель аристократического, патриархального, усадебного дворянства, не втянутого в бюрократический аппарат самодержавия и стоящего на пути постепенного хозяйственного оскудения". Можно сколько угодно смеяться над этим определением, но дело в том, что учитель из Улан-Уде только повторяет в более плоской форме одну из ходячих догм столичного литературоведения.

Интересно происхождение этой догмы. Еще покойный В.М.Фриче определил творчество Толстого как "реализм светского барства". Многочисленные последователи Фриче стали искать более мелких подразделений внутри этого барства, а там - пошла писать губерния. Несомненно, однако, что сам Фриче взял свое определение у Плеханова. Для Плеханова Толстой остается "художественным бытописателем высшего сословия". Творческое лицо великого писателя целиком выводится из психологии художника-аристократа. Только социальные искания Толстого кажутся Плеханову чем-то нарушающим эту историческую закономерность, и он обрушивается на них, как на причуду нескладного барина-идеалиста. Если ты барином родился и воспитание получил в дворянской среде, то и пиши, как жили в дворянских усадьбах, здесь ты великий художник. Но, ради бога, не суйся со своей критикой буржуазной цивилизации, ибо в социализме ты ничего не понимаешь. Такова в конце концов основная идея статей Плеханова о Толстом, как, впрочем, и всей его социологии литературы: "Всяк сверчок знай свой шесток".

Ленин подходит к вопросу о творчестве Толстого иначе. Для Плеханова произведения великого русского писателя были еще одной иллюстрацией к общему правилу - общественная среда, из которой вышел художник, влияет на его психику и направляет его интересы. Для Ленина материалистическая формула "бытие определяет сознание" имеет более глубокий смысл. Он не ищет у Толстого психологических признаков житья-бытья определенного общественного слоя, он вообще исходит в своем анализе не из экономического быта дворянского класса, а из общественного бытия в широком историческом смысле, из взаимоотношения и борьбы всех классов общества.

В чем значение Толстого? "Его мировое значение, как художника, - писал Ленин, - его мировая известность, как мыслителя и проповедника, и то и другое отражает, по-своему, мировое значение русской революции". Толстой - не только мастер художественного слова, который будет всегда любим миллионами людей; само художественное величие его произведений покоится на том, что он "сумел с замечательной силой передать настроение широких масс, угнетенных современным порядком, обрисовать их положение, выразить их стихийное чувство протеста и негодования"[2]. Так писал Ленин в 1910 году. Какая разница по сравнению с общей оценкой Толстого в статьях Плеханова! Там - бытописатель дворянских гнезд, здесь - художник, в произведениях которого слышен голос всемирной истории. Произведения Толстого несут на себе печать объективной драмы русской революции. В них - закономерное, как естественный процесс, отражение силы и слабости крестьянского массового движения и притом в стране, открывающей перспективу ломки векового несправедливого уклада жизни в Азии, колыбели человечества. "Чья же точка зрения отразилась в проповеди Льва Толстого? - спрашивает Ленин в статье "Толстой и пролетарская борьба". - Его устами говорила вся та многомиллионная масса русского народа, которая уже ненавидит хозяев современной жизни, но которая еще не дошла до сознательной, последовательной, идущей до конца, непримиримой борьбы с ними"[3].

Может ли художник-аристократ отразить народное движение в своей стране? С точки зрения Плеханова, такая мысль равносильна отречению от марксизма. И действительно, этот взгляд на произведения Толстого решительно не вяжется с догматическим марксизмом эпохи Второго Интернационала. Зависимость литературы от общественной жизни Плеханов понимал как психологическую зависимость художника от окружающей его среды. Эта сторона материалистического понимания истории развита им настолько односторонне, что она заслоняет тот коренной исторический факт, согласно которому искусство и литература являются отражением внешней действительности, зеркалом объективной, всесторонней человеческой практики. Между тем именно это целое является исходным фактом для Ленина в его анализе творчества Толстого.

Односторонность плехановской "социологии искусства" оказала и продолжает оказывать самое печальное влияние на историю литературы и художественную критику в настоящее время. Это и есть та совершенно трезвая схема, которая всегда на языке у опьяневшей от легкости своих успехов вульгарной социологии. Всякий художник - гласит исходное положение этой социологии - только приводит в порядок исконные психологические переживания, навязанные ему его собственной средой, воспитанием или интересами его общественной группы. Такие переживания возникают непроизвольно, автоматически, как ощущение боли при порезе пальца. Каждый класс ведет самостоятельную духовную жизнь - он печалится, радуется, беспокоится о своем здоровье (вспомните критику врачей у Мольера) и вообще поддается самым разнообразным настроениям. Искусство только собирает настроения своего класса в особые резервуары, называемые художественными произведениями. В этом смысле каждый художник по-своему невменяем. Его нельзя ни убеждать, ни разубеждать, и, строго говоря, бессмысленно даже хвалить или ругать. Он является законным психологическим продуктом своей среды. В конце концов каждый может выражать только самого себя, свое бытие, бытие своего класса, своей группы, своей прослойки. Чем крепче мы привяжем художника к его собственной незначительности, тем точнее, научнее будет наш анализ. Так или почти так рассуждают многочисленные представители современной социологии искусства и литературы, неизмеримо более последовательные, разумеется, в принятом ими направлении, чем Плеханов.

Что такое литература? Отражение действительности, картина объективного мира, окружающего художника, его класс, его общественную прослойку? Вовсе нет. Литература есть особая форма "классовой идеологии, выражающая в образах классовое познание действительности, служащая задачам классового самоутверждения…"[4]. Такое объяснение дает читателю наша "Литературная энциклопедия". Итак, содержание литературы берется не из внешнего мира, а из глубин определенной классовой психологии. Некоторые историки литературы пошли еще дальше по этому пути и сделали вывод, что художник вообще ничего кроме своего класса изображать не может. Если Гоголь писал о запорожцах, то для проницательного взора - это вовсе не запорожцы, а переодетые в свитки и жупаны мелкопоместные дворяне, как сам Гоголь.

Каждое произведение литературы превращается таким образом в зашифрованную депешу, а вся история мирового искусства - в собрание ребусов и символических знаков, за которыми скрывается определенный классовый смысл. Нужно разгадать эти иероглифы, определить их социологический эквивалент. Отсюда та черта вульгарной социологии, которая чаще всего бросается в глаза - ее стихийная страсть к разоблачениям. Социолог старается схватить писателя за руку в тот момент, когда он проговорился, нечаянно выдал исконные тенденции своего классового сознания. Если, например, Джульетта у Шекспира восклицает: "Ах, мое сердце - банкрот!", догадливый мастер подобного психоанализа непременно воспользуется этим, чтобы связать великого драматурга с интересами лондонских купцов, торгующих дворян или капитализирующихся помещиков.

Ленинизм в истории литературы и критике не имеет ничего общего с подобным социологическим анализом или, скорее, гаданием. Люди вменяемы, их сознание не является только психологическим знаком какой-нибудь субъективной точки зрения. Оно дает картину объективного мира вокруг нас, отражает внешнюю нам реальность. Писатели и художники изображают ее в более или менее верной действительности более или менее художественной форме. Первый недостаток столь распространенной у нас социологической манеры заключается в том, что она заменяет теорию отражения Ленина классовой символикой и в этом важнейшем пункте порывает с марксизмом.

Но как совместить теорию отражения с классовой точкой зрения? - недоумевает вульгарный социолог. Если литература отражает внешнюю действительность, что остается на долю классового анализа? Эти страхи целиком повторяют то, что говорили в свое время так называемые экономисты, а за тем и сам Г.В.Плеханов в меньшевистской "Искре" по поводу книги Ленина "Что делать?". Стоит напомнить читателю, что они обвиняли Ленина в идеализме и забвении классовой природы сознания.

Марксизм догматический понимает под классовым анализом установление исконных социально-психологических типов и стилей мышления, одинаково истинных с точки зрения их собственных классов и одинаково ошибочных с точки зрения классов противоположных. Социолог только объясняет эти типы, и его объяснения в конце концов сводятся к философии доктора Панглоса: " Все есть так, как есть, и не может быть иначе, чем оно есть".

Понятие об идеологии различных классов в произведениях Ленина совсем другое. Классовая природа духовных явлений определяется в своей основе не их субъективной окраской, а глубиной и верностью заключенного в них понимания действительности. Отсюда, из объективного мира берется и сама субъективная окраска классовой идеологии. Она является выводом, в большей степени выводом, чем исходным пунктом. Человек, способный возвыситься до ненависти к угнетению и лжи во всех проявлениях общественной жизни его эпохи, становится идеологом революционного класса. Человек, целиком погруженный в свое особое частичное бытие, в свою исконную ограниченность, всегда остается под властью идей, вернее, предрассудков, отвечающих интересам реакционных классов.

В противовес догматическому марксизму Ленин сумел показать, что классовое сознание не возникает автоматически. Идеологом определенного класса не рождаются, а становятся. Так, пролетарская идеология, то есть марксизм, не является простым углублением психологии рабочего, и ее нельзя считать непосредственным следствием фабрично-заводского быта. Истинно классовое сознание вырабатывается только из наблюдения всех классов общества во всех проявлениях умственной, нравственной и политической жизни этих классов. Пролетарская идеология возникает именно в этой сфере взаимоотношения различных классов общества, она является закономерным выводом из всей исторической практики человечества, итогом развития философии, политической экономии, социализма.

Наоборот, с точки зрения буржуазной социологии, заимствующей некоторые свои положения из марксистской литературы, классовая идеология носит тем более чистый характер, чем более она слепа, замкнута в себе, чем больше в ней ограниченности и незнания окружающего мира. Да, несомненно - всякая ограниченность ведет в конечном счете к защите определенных классовых интересов, а именно - интересов реакции. Но под властью реакционной идеологии господствующих классов остаются и сами трудящиеся до тех пор, пока они не поняли окружающей их общественной действительности и через это посредство внешнего мира не пришли к пониманию своей собственной исторической роли, то есть к самосознанию. Ленин говорит: "Познание человека не есть (respective не идет по) прямая линия, а кривая линия, бесконечно приближающаяся к ряду кругов, к спирали. Любой отрывок, обломок, кусочек этой кривой линии может быть превращен (односторонне превращен) в самостоятельную, целую, прямую линию, которая (если за деревьями не видеть леса) ведет тогда в болото, в поповщину (где ее закрепляет классовый интерес господствующих классов)"[5].

Сознательная революционность и сознательная или бессознательная защита мракобесия и лжи - эта антитеза сама по себе очень важна, но недостаточна. Кроме прямой и ясной классовой противоположности всегда существовала многомиллионная масса людей, которые уже поднялись до возмущения против своих угнетателей, но еще не дошли до сознательной и последовательной борьбы. Эта объективная классовая путаница, этот недостаток размежевания классов (как в России между 1861 и 1905 годами, во Франции и Германии между 1789 и 1848 годами) и проистекающие отсюда колебания в самой народной массе лучше всего объясняют нам противоречия великих писателей, художников, гуманистов прошлого. Смешение революционных и реакционных черт в сознании лучших представителей старой культуры есть определенный исторический факт. Революционные идеалы редко отражались в литературе прямо и непосредственно. Отрываясь от вековых устоев старого общества, самые благородные умы еще не могли найти в окружающем их внешнем мире решения сложных противоречий человеческой истории. Отсюда внутренняя капитуляция этих людей перед религией и традиционной моралью, отсюда закрепление этой капитуляции интересами господствующих классов.

Если бы Толстой выражал только психологию ущемленного дворянина, если бы Пушкин воспевал только радости и затруднения капитализирующихся помещиков, то история литературы молчала бы о них, как молчит она о тысячах литературных Митрофанов и писателей охранительного направления. Бывают однако, другие случаи. "Если перед нами действительно великий художник, - говорит Ленин, - то некоторые хотя бы из существенных сторон революции он должен был отразить в своих произведениях"[6]. И мы видим в освещении Ленина, как великий художник побеждает психологическую ограниченность своей среды, становится рупором страданий и гнева миллионных народных масс. Толстой перенес в свои произведения первоначально чуждую ему психологию примитивной крестьянской демократии. В этом и состоял действительный социальный эквивалент его художественного творчества, источник духовного подъема великого писателя. С другой стороны, патриархальная психология накладывала печать ограниченности на все крестьянское массовое движение 1861-1905 годов. Когда русский крестьянин хотел на своем языке выразить идею национализации земли, он говорил: "Земля ничья, земля божья". Такой патриархальный крестьянин не мог найти лучшего выразителя своих колебаний, чем Толстой.

С тем же критерием классовой борьбы подходит Ленин и к Герцену. "Духовный крах Герцена, его глубокий скептицизм и пессимизм после 1848 года был крахом буржуазных иллюзий в социализме. Духовная драма Герцена была порождением и отражением той всемирно-исторической эпохи, когда революционность буржуазной демократии уже умерла (в Европе), а революционность социалистического пролетариата еще не созрела" [7].
И в современном капиталистическом мире есть много людей, которые уже разочаровались в буржуазной демократии, но еще не дошли до демократии пролетарской. Колебания миллионов людей отражаются в художественных исканиях самых различных западных писателей, классовая позиция которых определяется в конечном итоге их отношением к основным борющимся силам нашего времени, к центральной проблеме эпохи, к вопросу о собственности и власти.

Отсюда видно, что широко распространенная у нас манера выводить устремления этих людей из психологии какой-нибудь мелкой прослойки класса буржуазии не отвечает требованиям ленинизма. В наших учебниках Анатоль Франс все еще фигурирует как идеолог средней буржуазии, Ромен Роллан - как мелкобуржуазный гуманист и так далее. Классификация этих психологических типов совершенно заслоняет от многих критиков основной вопрос об отношении писателя к революции. Здесь вульгарная социология непосредственно сливается с "самодовольным сектантством" в Коммунистическом Интернационале.

Вернемся, однако, к вопросу о классиках мировой литературы, ибо с ними как представителями старого мира авторы учебников и других сочинений, предназначенных для поучительного чтения, обращаются самым беспощадным образом. Согласно этой литературе, произведения Пушкина, Гоголя, Толстого должны быть поняты, исходя из домашних дел российского дворянства, из оскудения или буржуазного перерождения этого класса. Так же поступает история западной литературы по отношению к Шекспиру, Мольеру, Гёте. Но все это обесценивает художественную историю человечества, и весь этот социологический поход против нее решительно отличается от настоящего классового анализа, который дает возможность выдвинуть все истинно великое в истории искусства и показать его связь с демократическими и социалистическими элементами старой культуры. Ленинизм учит нас умению разобраться в историческом содержании художественного наследия, чтобы отделить живое от мертвого в нем и то, что принадлежит будущему, от того, что является печатью рабского прошлого.

Здесь мы подходим к главному недостатку нашей социологической школы. Люди, которые так много пишут и говорят о классовом анализе, ничего не понимают в действительной борьбе классов. По существу, они отделяют классовую борьбу от социализма. В основе всех нелепостей вульгарной социологии лежит не ленинское, а буржуазно-меньшевистское представление о классах.

В самом деле, чем заняты историки литературы, задетые этой социологической манией? Они подыскивают незначительные верхушечные группы среди буржуазии и дворянства, которым затем приписывается творчество Шекспира или Бальзака. Если верить нашим социологам, вся история мирового искусства выражала мелкую свару из-за куска добычи между паразитами разного толка. И в этом состоит главное содержание классовой борьбы? И где же основные классовые противоречия каждой исторической эпохи? Где вековая борьба верхов и низов? Куда девался народ? Напрасно станете вы задавать эти вопросы. Ничего похожего нет в исторических схемах наших социологов. Самое большее, на что они способны, - это славословия в честь "прогрессивной", "молодой", "поднимающейся", "укрепляющейся", "зрелой" буржуазии. Таким образом, можно видеть, что вульгарная и не вульгарная (по своим манерам) социология работает над тем, чтобы оторвать искусство от народа. Поэзия Пушкина становится достоянием капитализирующихся помещиков, произведения Гоголя отходят мелкопоместному дворянству, а прочие старые писатели не могут претендовать на что-нибудь лучшее.

Нам могут сказать, что народ не имел или почти не имел своих непосредственных выразителей в искусстве прошлого. До некоторой степени это действительно так, но это не значит, что искусство и литература развивались без влияния основной массы человечества. Салтыков-Щедрин здесь ближе к Ленину, чем десятки наших марксистов. Он пишет: "Кроме действующих сил добра и зла, в обществе есть еще известная страдательная среда, которая преимущественно служит ареной для всякого воздействия. Упускать эту среду из виду невозможно, если бы даже писатель не имел других претензий, кроме собирания материалов. Очень часто о ней ни слова не упоминается, и оттого она кажется как бы вычеркнутой, но эта вычеркнутость мнимая, в сущности же, представление об этой страдательной среде никогда не покидает мысли писателя. Это та же самая среда, в которой прячется "человек, питающийся лебедой". Живет ли он или только прячется? Мне кажется, что, хотя он преимущественно прячется, но все-таки и живет немного".

Человек, питающийся лебедой, - это крестьянин, то странное существо, которое заметил Лабрюйер из окна кареты, то непостижимое, страдательное существо, которое все же, по словам Монтеня, отличается от короля только фасоном штанов. Как можно утверждать, что литература развивалась без влияния крестьянина, рабочего, солдата, вернувшегося с полей империалистической войны? Вспомните, с какой настойчивостью отвергает Ленин "веховских" социологов, пытавшихся отделить русскую литературу и критику XIX века от настроений крепостных крестьян. Мы знаем на примере Толстого, что духовные искания великого русского писателя, вышедшего из дворянской среды, могли отразить противоречия жизни самих народных масс. Еще демократические авторы XVIII столетия, как Вико, Винкельман, Фергюсон, Гердер, справедливо указывали на истинные народные корни искусства, на вырождение художественного творчества везде, где одаренные люди, теряя соприкосновение с демократической основой культуры, превращались в идеологическую составную часть господствующего класса (по выражению Маркса в "Теориях прибавочной стоимости"). Это убеждение было свойственно всем революционным мыслителям прошлого, оно вдохновляло Белинского, когда он писал свое письмо Гоголю. И та же мысль в ее дальнейшем развитии лежала в основе статей Ленина о Толстом. "Искусство принадлежит народу, - сказал Ленин Кларе Цеткин. - Оно должно уходить своими глубочайшими корнями в самую толщу широких трудящихся масс. Оно должно быть понятно этим массам и любимо ими"[8]. Правдивое отражение жизни и народность - вот два принципиальных критерия ленинской критики, две стороны одного и того же целого.

Классовая борьба в литературе - это борьба народных тенденций в ней против идеологии господства и рабства, против религиозной безжизненности, примитивной грубости, рафинированного хамства, лакейской слащавости. И провести эту классовую точку зрения через всю историю мирового искусства - это вовсе не значит распределить художественные произведения по полочкам различных общественных групп. Нет, это значит подвергнуть наследие прошлого действительному, конкретному анализу и, оценив по достоинству все великое в нем, понять и противоречия истории искусства, и тяжкие отступления его, чтобы судить о них с точки зрения последующего, более ясного размежевания классов, с точки зрения современной пролетарской борьбы.

Так называемая социология, бездушное объяснительство, которое преподносится нам под видом марксистского классового анализа, гораздо ближе к новейшим продуктам современной буржуазной мысли (например, к немецкой "социологии знания"), чем к ленинизму. Оно порывает даже с лучшей традицией демократической русской критики - традицией Белинского, Чернышевского, Добролюбова. Существует определенное расхождение между творческим марксизмом, лежащим в основе завоеваний Октябрьской революции, и той скучной мнимомарксистской схоластикой, которая все еще засоряет нашу печать. Можно называть это отставанием критики или как угодно иначе - факт остается фактом. Существует марксизм догматический и марксизм творческий - живой, разносторонний, лишенный всякой профессорской или сектантской ограниченности, марксизм, насквозь пропитанный духом революционной диалектики. Мы стоим на почве последнего, то есть на почве ленинизма. Но в критической литературе нашей, в журнальных статьях и книгах по истории литературы это часто остается простой декларацией.

Будем же работать над тем, чтобы овладеть искусством читать и писать в духе ленинизма.

1936


1. В настоящее время автор выразил бы свое отношение к перечисленным именам иначе. Полемическая односторонность не заслуживает одобрения, хотя из таких односторонностей складывается реальный процесс жизни. Что было - то было. - Примеч. К наст. Изд.
2. Ленин В.И. Полн. Собр. Соч., т.20, с. 19, 20.
3. Там же, с. 70.
4. Литературная энциклопедия. М., 1932, т. 6, с. 419.
5. Ленин В.И. Полн. Собр. Соч., т.29, с. 322.
6. Там же, т. 17, с. 206.
7. Ленин В.И. Полн. Собр. Соч., т.21, с. 256.
8. Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине. М., 1979, т. 5, с. 13.

Работу выполнил М.Д.