Противоречие конечного сознания


Из всего сказанного с достаточной ясностью следует, что сознание, сведенное к определенной сумме условий, всегда конечной, вступает в противоречие со своим собственным понятием. Семен Петрович думал, что внутре у человека то, чем он продовольствуется, и потому у сапожника внутре может быть подошва с лучиной. Но свое собственное сознание он не считал вполне зависимым производным от конторских книг и других условий своей жизни, а допускал, что оно является свободным отражением жизни, всеобще способным создавать верные теории. Взгляды Семена Петровича были очень наивны, но в любом случае, при самой научной формуле, выражающей условия бытия, сознание всегда остается сознанием, другими словами, оно остается за скобкой этой формулы. Так, сознание Петра, если верить школе Фрейда, зависит от воспоминаний детства, но мысль о том, что сознание Петра зависит от воспоминаний детства, не зависит от воспоминаний детства, а если зависит, то от других воспоминаний другого детства, которые, в свою очередь, могут быть предметом мысли, и так далее до бесконечности.

Это не значит, конечно, что сознание где-то выходит из-под власти бытия. Это значит только, что одна лишь зависимость мысли от мыслящего тела, включая сюда и «неорганическое тело человека», то есть общественные условия, не исчерпывает содержание вопроса. Материалистическая философия признает факт обусловленности человеческого сознания определенным кругом бытия, но она не останавливается на этом ограничении и допускает возможность развития духа, ограниченного только бесконечностью самого мира, неисчерпаемостью его. Другими словами, она допускает зависимость сознания от внешней реальности, которая отражается в нем. Так поступает, собственно, и всякая другая философия (поскольку она приписывает себе значение истины), так поступает она, даже не понимая своей непоследовательности и приписывая теории отражения незрелость мысли1.

Конечно, в наш век научно-технической революции привести духовную жизнь людей к определенной, сколь угодно большой сумме конечных условий соблазнительно, как показывает немало примеров. Некоторые из них являются примерами вульгаризации марксистского материализма посредством форсирования мнимой последовательности его до полного изгнания или по крайней мере до утеснения сознательного начала во имя науки. Но лучшим доказательством непричастности серьезной материалистической философии к этим обычным сюжетам мини-мышления является тот факт, что эксцессы одностороннего подчинения мысли «экзистенциальному фону» чаще встречаются в немарксистской и даже враждебной марксизму литературе. Не следует только обманываться словесной вывеской. Если в предлагаемой схеме бытие подавляет разум, лишая его способности быть зеркалом окружающей действительности, если духовная жизнь становится выражением темного бреда души или порыва сильной воли, то перед нами обычный поход против сознательности мыслящего существа, столь характерный для современной буржуазной философии. В наши дни уже не принято презирать грубый материализм, как это было в прошлом веке, теперь, напротив, — борются против мертвого века идеалов и чрезмерного доверия к интеллекту. Если даже на первый план выдвигается схема рационального мышления в духе естественных наук, то и здесь речь идет о порядке, непротиворечивости, экономии мышления и других, в сущности, чисто фактических и формальных отношениях. Идеализм модернизированного типа во всех его многообразных оттенках ищет любые способы подчинения сознательной жизни людей их фактическому бытию. И таких способов бывает множество — из каждой взятой точки можно описать окружность, замыкающую в определенный контур наш слабый дух и отделяющую его от реальной действительности, которую он при всех своих недостатках все же способен отражать.

Так, например, можно привести душевные движения людей к расовым или этническим началам, можно бороться против «рационализма» во имя переживающей свое уникальное своеобразие или свою брутальность жизни, можно редуцировать наш внутренний мир к экзистенциальной ограниченности человеческого существования перед лицом смерти или искать эту спасительную ограниченность в подвалах человеческого духа, где прячутся силы, слепые и страшные, можно, наконец, представить мысль в качестве пифии, «изрекающей бытие» без всякого посредствующего звена, обычной человеческой логики. Во всем этом есть та или другая частица истины, но в целом философия ставит себе здесь иррациональную цель — загнать бесконечность человеческого духа обратно в бутылку, из которой этот джинн однажды вышел, и, сделав соответствующую надпись, поставить готовый экспонат на полку музея «частных миросозерцании».

Очень удобна для этого модная схема начала нашего века, делящая весь мир исторического сознания на замкнутые в себе «культуры» и «стили», символы коллективной воли, принадлежащие определенному кругозору и непонятные людям другой условной системы координат. Здесь торжествует мысль Семена Петровича: «Во-первых, надобно сказать, ничего одинакового нет». Более современная форма той же идеологии состоит в том, что на первый план выдвигаются формальные закономерности, «структуры», подчиняющие себе и само содержание дела, которое также может быть взято в рамки «частных миросозерцании», определенной типологии или топики. Само по себе изучение своеобразных видов бытия и сознания не новость, но современный структурализм имеет особое свое и притом полемическое значение. Это — глава из истории превращения духовной жизни в материальный процесс. Сознание уже не является больше прозрачной средой, как во времена Декарта. Если это стекло, то достаточно толстое, непрозрачное с особым внутренним строением, меняющим очертания видимого мира. Мыслящее существо при этом лишается непосредственной восприимчивости по отношению к внешнему объекту, душа становится самостоятельной стихией, подчиненной собственным закономерностям — архетипам, наследственным образцам «координации поведения», прошлому человеческой жизни, границам языка, которые уже со времен Витгенштейна считаются также границами мышления. Словом, речь идет об «идолах» Бэкона, распространяющих свое влияние на отдельные штаммы людей или на все человечество, но принятых без малейшего осуждения, скорее с восторгом.

Прибавьте к этому современный бум математического языка, что само по себе в применении к актам духовной жизни лишает их внутреннего смысла и подчиняет фактическим отношениям. Число — наиболее абстрактная, но вместе с тем и наиболее вещественная сторона всякого процесса, в модной «квантификации» явлений духовной жизни больше эпидемического страха перед устаревшей идеальностью, horor spiriti, чем науки. Так же обстоит дело с другими ограничениями сознательного элемента, проистекающими как бы из самого развития научных знаний. Я не собираюсь здесь излагать популярные выводы теории «поведения» или гипотезу, согласно которой индейцы хопи иначе понимают окружающий мир потому, что у них грамматика другая. Не хочу также оспаривать положительные завоевания тех или других частных наук, попавших в зону этой философской радиации. Скажу только, что при рассмотрении всей картины современного мышления вкус к овеществлению духа и склонность подчинять всеобщую истину системе «частных миросозерцании» бросаются в глаза.

Какая причина заставляет современную немарксистскую мысль ценить такой поворот проблемы бытия и сознания в отличие от тех времен, когда ходячий фразой филистера было стремление к надзвездным идеалам, этот вопрос здесь можно оставить в стороне. Достаточно сказать, что при самой изысканной терминологии и тонкости отдельных мотивов любая подобная редукция бесконечной полноты сознания, отражающего в целом бесконечность действительного мира, приводит к неразрешимым положениям и рождает множество безнадежных попыток распутать этот клубок.

В самом деле, допустим, что всякое сознание «привязано к своему месту» и является функцией определенных изменений в данной группе фактов бытия. Естественно, возникает вопрос: а ваше сознание, господин наблюдатель, физиолог, кибернетик, социолог, этнограф, лингвист, также является содержанием одной из бутылок, стоящих на полке музея типов и стилей, нейродинамических структур и экзистенциальных положений, или для своей собственной позиции вы делаете исключение? Ес ли вы делаете его, ваша теория непоследовательна. Если не делаете — то она так же слепа, как другие явления духовной жизни, и не менее «функциональна», чем они, не менее иллюзия, требующая другого, высшего сознания, способного заточить его обратно в принадлежащую ей нишу бытия, откуда она незаконно тянется к царству всеобщей истины. А если так, то почему мы должны верить вашей теории? Ведь она также, по существу, говорит нам только о вас, создателе этой теории, продукте работы вашего мозга и влияния окружающей среды, а не о предмете самой теории. Другими словами, всякая попытка превратить сознание человека в чистый эпифеномен, простую функцию определенной суммы условий ставит мысль перед апорией, известной еще в древности, апорией скептиков, которую не сумел убедительно решить даже такой изощренный ум, как Секст Эмпирик.

Допустим, что вы приходите к врачу, жалуясь ему на плохой сон и общую депрессию. Вы для него продукт организма и среды, но врач такой же человек, как вы, и у него также есть свой организм и среда. Выписывая вам стандартные таблетки, он думает про себя: «Черт бы тебя побрал с твоими болезнями! Вот у меня что-то болит в правом боку. Хорошо еще, если камни, а если другое? Надо сходить к Петрову, он хороший диагност». И вот врач идет к другому врачу, для которого он вместе со своими сомнениями представляет собой только объект исследования.

Однако Петров также имеет свой организм и среду. Он только что закончил тягостный бракоразводный процесс, находится в состоянии душевного подъема и склонен ставить только оптимистические диагнозы. После довольно быстрого прощупывания печени он успокаивает приятеля, советуя ему пить минеральную воду и валерьяновый корень. «Должно быть, что-нибудь гастрическое». Но если эта тенденция ставить легкомысленные диагнозы упрочится, то самого Петрова придется послать к третьему врачу, третьего — к четвертому, и так далее до бесконечности. Каждый врач есть только пациент для своего собственного врача, то есть для другого сознания, которое рассматривает его извне с целью определить ход объективного процесса, объясняющего, как эпифеномен, и сознание больного.
В таком случае одно из двух: либо это совокупное сознание больного есть больное сознание, которому доверять нельзя, либо всякое сознание (при любой его ограниченности условиями развития) не является простым продуктом данного организма и среды. По всей вероятности, в нем есть нечто большее, и, едва начав рассуждать, мы уже предпо лагаем наличие истины вне нас, а следовательно, и «критерия» ее, как говорили древние.

Возьмем в качестве примера теорию, ставящую знак равенства между субъективным переживанием работы головного мозга и содержанием человеческого сознания. Согласны мы с этой теорией или нет, наш спор является столкновением идей. Допустим, что эта теория ложна. Но как теория она все же не простая греза, не субъективное переживание нашего собственного бытия, а плохая картина внешнего бытия. Если же допустим, что эта теория верна, то она представляет собой исключение из общего правила, подрывающее аксиому полной зависимости всякого сознания от определенной системы условий, стоящих за ним. Если, наконец, предположенная теория сама подчиняется общей аксиоме, утверждаемой ею, то она представляет собой только субъективное переживание как всякое другое, и тогда нет никакого основания ей верить и вообще считать ее теорией.

Школа Фрейда объясняет явления духовного мира биологической жизнью людей за кулисами их сознания. Это естественно ставит вопрос — является ли сама теория психоанализа верным или неверным зеркалом того, что есть, то есть теорией, или она тоже представляет собой иллюзорную сторону какой-нибудь скрытой патологии? Быть мо жет, эта склонность видеть во всем продукт затаенного сексуального импульса сама является следствием одностороннего развития современной психики и особенных условий венской жизни начала XX века? Двусмысленность лежит в самой исходной аксиоме фрейдовской школы, как это фактически признает Карл Густав Юнг, один из вьщающихся ее представителей. Пусть наше сознание есть эпифеномен бессознательных начал, архетипов коллективной жизни общества, как полагает Юнг. В таком случае и сама теория психоанализа не может вырваться из своей судьбы, чтобы познать бессознательное в его подлинном значении, ибо это будет уже не картина бессознательного, а собственная мысль исследователя, преобразующая то, что стоит «позади» сознания, в нечто сознательное, то есть в обычную иллюзию. Получается фигура, похожая на кантовскую вещь в себе, относительно которой нам известно, что нам о ней ничего не известно2.

Если в былые времена такие противоречия таились на дне глубоких философских систем, то в наши дни они воспроизводятся на каждом шагу в качестве стереотипов массового сознания, то есть духовной обывательщины, возведенной в ранг наукпосредством специального ученого языка. Содер жание дела всегда одно и то же независимо от того, о чем идет речь. Возьмем в качестве примера исто рию искусства. Модная мини-теория гласит, что перспективная живопись эпохи Ренессанса была не постижением истинной природы нашего зре ния для передачи видимого мира на полотне, а про екцией интересов городской буржуазии, стремив шейся овладеть силами природы и потому настро енной в духе натуралистической иллюзии. Этот сте реотип можно найти даже у серьезных историков искусства, как Хаузер или Франкастель, не говоря уже о таких беспардонных политиканах и болтунах, как Гароди.

Я не стану здесь приводить доказательства того, что в эпоху Возрождения существовало сильное движение умов в обратном направлении — от иллюзии к истине. Достаточно вспомнить «Книгу о живописи» Леонардо или идеи Аверроэса в эстетике Кампанеллы, не говоря уже о Бэконе с его идеей аллегории как основного средства выражения истины в искусстве. Разумеется, городская буржуазия играла большую роль в освободительном движении эпохи Ренессанса, но почему завоевания художественной культуры этой эпохи должны быть только условным выражением ее классовых интересов, а не объективным завоеванием всего челове чества? Только потому, что, подчиняясь определенному движению умов своего времени, современные исследователи отвернулись от общих понятий объективной истины и реализма в искусстве?

Если люди эпохи Возрождения наивно полагали, что их эстетика живописи имеет объективное значение, на самом же деле она выражала только условное мировоззрение буржуазии, то принятый нами общий принцип не только можно, но и нужно применить к современной эстетике условности всякого художественного восприятия мира. А это значит, что теория многих «видений» также условна, наивна, представляет собой только символическое выражение определенной эпохи и «социума». Какой мерой мерите, такой и сами измерены будете.

Читатель видит, что, подчиняя бесконечность сознания, как атрибута материи, определенной сумме конечных условий, можно лишить его собственной природы — сознательности и таким образом закрыть ему путь к всеобщей объективной истине, а это ведет к безвыходным положениям, так как любая теория имеет претензию на истинность. Что является материалом для подобного противоречия — физиология мозга, психология мышления, поведение животных, язык, перспектива, — все это уже не так существенно, но все это философия неведомо для самой себя.


1 Г.-Г Гадамер пишет: «Для определения того, что такое «дух», то, что сознание «отражает» бытие - такая же пустая метафора, как тезис, согласно которому мышление «производит» бытие. Оба способа выражения в этом смысле эквивалентны». — Neue Antropologie, hrsg. von Hans Georg Gadamer und Paul Fogler, Bd. 7, Philosophische Antropologie. Stuttgart, 1975, S.377. Как видно, «отражение» — не такая пустая метафора, ибо сам Гадамер, конечно, предполагает, что в его философской фразе «отражается» действительное положение вещей, а если нет, то зачем он ее писал? Аргумент, выдвинутый Гадамером против вышеуказанной метафоры, есть именно только «способ выражения».

2 Carl Gustav jung. Von den Wurzeln des Bewusstseins. Zuerich, 1954,S. 577.